Стертая сказка или были города Августа Шли дожди. Тяжелые, как свинец, грозовые и хлесткие, нежные и занудливые, словно больные младенцы, переливчатые предвестники радуги - капризы стихий всех мастей и характеров заполонили город. Я приехала сильно под вечер и, пробираясь к проспекту, успела промочить ноги, прыгая через вертлявые струйки в клочках тополиного пуха. От вокзала до дома Алешки было, пожалуй, кварталов пять. Алешка - закадычная моя соперница и подруга - укатила рожать в «дореформенную» провинцию и позвала меня отдохнуть с месяцок, а попутно составить компанию в трудном промысле чадодейства. Я согласилась и вот, Москва осталась за левым плечом вольной Волги, а я с толстой сумкой и рюкзачком топаю по синему треснутому асфальту, временами проваливаясь в допотопные провинциальные лужи. Город кажется очень строгим и старым для такого заброшенного малютки. Решетки балконов в стиле модерн, классические портики на фасадах, элегантные арабески, особнячок барокко - попадаются здания чуть не двухвековой давности. И особую пряную прелесть со щепоткой якобы морской соли в воздухе городу придают пирамидальные тополя в медленных тихих сумерках. Подмигнул фонарем перекресток с мокрой табличкой «Улица Шубина» - поворот направо до угла улицы Шуберта и на второй этаж дома с башенками - не спутать. Я прошла по поребрику между двумя ручьями, спрыгнула на тротуар, подняв фонтан брызг. Голубая роскошная ель, которую я задела, задрожала ветвями, оскорбленная таким панибратством. Впереди отблеснул новый дорожный знак «Улица Шуберта». Интересно, а нет ли здесь улицы Мандельштама? И куда свернуть дальше? Я огляделась вокруг... и вздрогнула. Сердце неловко дернулось, руки похолодели. Никогда и ни с чем не спутаю этот красный фасад с грязно-серыми дорическими колоннами. Вот захламленный питерский двор, вот раздвоенный тополь, рядом с ним грузный пень в шелухе окурков. Вот окно, открытое круглый год, вот тяжелая дверь парадной, коридорчик на пять шагов, поворот и кольцо ротонды и витая железная лестница в две площадки и потресканный купол над головой. Запах сырости, табака, штукатурки, надежды, сладковатый шальной душок юной дури. Сколько лет мы ходили сюда, целовались, читали стихи, дрочили беспомощные гитары, обещали, клялись и верили, как положено детям в шестнадцать лет. Здесь таился наш дом, наш секрет, страшноватая, чуть чумазая, но такая чудесная сказка. Я коснулась двери, влажной, будто ладонь подростка, оттолкнула, вошла. Гулкая тишина - каждый шаг отдается под куполом, решетчатые ступени, семь слоев надписей по зеленым стенам. Говорят, хиппи были здесь с шестидесятых, до того жил сам Жданов, еще раньше - процветал великосветский бордель, куда, случалось, забегал сам Распутин... Наверное, это легенда, одна из легенд Ротонды - как цитата из Данте, написанная углем по кольцу потолочного купола. «Оставь надежду...» - я ее никогда не теряла. А в закутке глухой левой площадки есть портрет с обещанием «Ленинград, я вернусь». Перед «вечным» отъездом в Израиль я рыдала здесь на коленях случайного мальчика, а четыре года спустя прежней Ротонды уже не осталось. Я поднялась по ступенькам, разбирая знакомые надписи, прикоснулась к глухой стене, щелкнула зажигалкой... - Не стоит, девочка. При свете ты разглядишь только свою ошибку - не знаю, кем тебе кажется этот дом... Шепотливый, негромкий голос опоздал - я уже зажгла газ и увидела тусклый подъезд двухэтажного домика с тухлой лампчкой на длинном шнуре. А говорил со мной невысокий и очень пожилой человек в темном строгом костюме с орденскими планками по обоим бортам пиджака. - Откуда вы знаете, что нельзя зажигать огонь? Почему я должна что-то видеть? - от удивления я даже не поздоровалась. Человек засветился беззубой, младенчески чистой улыбкой. - Видеть ты не должна - в городе Августе слишком многие только смотрят. Но увидела - иначе зачем бы стала трогать руками стены. Тот дом умер? - Можно сказать и так, - я прищурилась, пытаясь разглядеть лицо собеседника, обожгла палец и уронила зажигалку. Звук падения хлюпнул, добив иллюзию. Из окошка пахнуло фонарным светом, стали видны деревянные, вытертые ступеньки. Человек осторожно оперся о подоконник и достал из кармана сложенный лист бумаги. - Смотри. По плану Август должен стоять километров на двадцать к северу - здесь в центре города карстовые пещеры и вообще ничего нельзя строить. Понимаешь? - Не очень, - я и вправду пребывала в полнейшем недоумении. - Конечно, вы же все атеисты и матерьялисты, - человек усмехнулся и погрозил кулаком кому-то невидимому, - Ты умеешь лепить домики из песка? Я молча кивнула. - А из пепла и битого кирпича? Из оплавленного, пересохшего хлебной коркой камня, из осколков витражей венецианского стекла, из угольков дубового паркета - заново? Огонь ест все - тело и дерево равно пища. Но человек остается - детьми и письмами, фотографиями, проклятьями ли - на земле. Дома же рушатся безвозвратно вместе с памятью стен и окон, свиной шкуркой обоев, теплыми запахами жилья. Понимаешь? Я сумел уцелеть в той войне, потому, что хотел строить домики из песка... ...Началось все со слепоты. После смерти матери он - тогда восьмилетний мальчишка - от горя потерял зрение. Полгода, пока петербургские эскулапы ломали голову над природой столь странного недуга, на прогулках он ощупывал стены зданий, стволы деревьев и решетки подвальных окон. Мир шероховатого, плоского, снежного, мраморного и чугунного заворожил настолько, что по выздоровлении мальчик занялся сперва лепкой, после же - архитектурой. Тени Растрелли и Монферана бродили в бледных снах белых ночей, пока юношам его лет снились жадные балерины и похотливые горничные. Он уехал в Италию, дабы набраться опыта у великих и уже в Капуе узнал, что пришла революция. Он хотел быть полезным своей стране, потому вернулся с дипломом и чемоданом, полным проектов улиц и городов будущего. В двадцать пятом-двадцать седьмом годах в Ленинграде он построил два дома-коммуны - для писателей и политкаторжан. В тридцатом по нелепому обвинению сел и пять лет провел в трудовых лагерях. В тридцать пятом, осенью - вышел. Очень хотелось жить, паче того, строить и возвышать. Но случайный, голодный брак бросил в глушь Зауралья, где он - потомственный дворянин и талантливый архитектор - при свете лампочки Ильича разводил бухгалтерию для зверосовхоза. Потому, наверное, уцелел. После была война. В июле 41 он пошел добровольцем на фронт, был отправлен сперва в Москву, потом в Сталинградский котел, и, наконец, «Пол-Европы прошагали, Пол-Земли» - через Польшу в Германию. И везде он видел убитые города с развороченными мостовыми. Остов синагоги в Кракове и там же кости костела; скелет дома Павлова в Сталинграде, прах Дрездена, руины траурного рейхстага. За живое брали беспомощные, непристойные мелочи - осколки фарфоровой чашки, пружинистое нутро венского стула, забытая кукла с идиотски-голубыми глазами и огромным бантом из тюля, филигранный фонарь у входа в разваленную пивную. Шальное, как институтка на первом балу, кружевное весеннее небо сияло, обещая новую жизнь уцелевшим. И забвение тем, кто не дожил. Кавалер двух орденов, победитель, солдат, герой, он возвращался на родину в пульмановском, вонючем и тесном вагоне. Поезд тискало и качало, в теплушках пели, хвалились трофеями, плакали и снова пели. Он почти не слезал с верхней полки - хотелось думать, а не говорить и пить. Время жизни катилось к пятидесяти, все, что можно, было уже пройдено, все, что дорого - давно потеряно. И каждую ночь снились дома, кварталы и перекрестки, которых больше не будет. Он набрасывал чертежи пальцем на запотелом стекле, а соседи считали его помешанным. В подсумке дремали трофеи - коллекция довоенных открыток с видами умерших улиц. Вместо снулой глуши он вернулся в Москву и пошел в Горпроект. Повезло встретить «бывшего» сотоварища по гимназии. Повезло получить предписание на работу - в глубь степей возводить городок для нефтяников. Первый тур чертежей был стандартен - скворечники с крышами и балконцами, два дворца в стиле «ампир», бегемотья туша больницы и далее... Наверху дали старт и он прибыл на место. Чаша желтых холмов и ковыльная степь кругом. Жаркий ветер, заунывно тоскующий по упругости конских грив. Запах высохшего навоза. Тростниковая флейта в желтых высохших пальцах старика башкира. Музыка вверх - как дым в раскаленном воздухе. Черно-влажные гулкие рты пещер. И гусиный пух облаков. Он сравнил - вот Джерусалем середины прошлого века, руины Старого города - и пустил в работу первые чертежи. Угрюмые немцы истово - как свое - возводили кварталы приземленных домов с черепичной, огнистой крышей, круглыми окнами чердаков и «двух одинаковых не нашлось бы меж ними», а он уже рисовал на газетной бумаге больницу - фасад дрезденской Оперы... Первые переселенцы прибыли через год в новенькие квартиры, пахнущие мелом и деревом. Улицы - сплошь в стародавних липах - замелькали гирляндами простынь и свежих пеленок. Заработали магазины, кафе, Госстрах. Город закипел сразу - как чугунный котелок на костре. Но тайком горожане шептались, что, будто находили чужие следы в домах, и незнакомую речь по ночам доносил ветер. Дальше - больше. Люди в странной одежде выходили из лондонских скверов и садились в пражский трамвайчик на углу Венеции и Нагасаки. За одним и тем же углом можно было увидеть кавярню сестер Несвицких или бар Ханумы-хатун. В городском саду каждый вечер играл оркестр и «Дунайские волны» качались в объятиях нежных скрипок. А однажды под вечер по улице Ленина, говорят, прокатилась карета с царскими вензелями. Правда, это, наверное, уже врут... Годы шли, город рос. Появились уже кварталы: «немецкий», «минский», «арбатский», улицы Харбина и Петербурга, римские и египетские дома... Архитектор работал без устали, иногда сверяясь с журналами, чаще по памяти. «Отработанные» открытки он вешал на стену в своем кабинете и любовался ими в обеденный перерыв. Иногда он задумывался - а что будет, когда коллекция кончится? Но в обтрепанной по краям пачке оставалось еще много «посткардов». Поселенцы спокойно свыклись с листопадом нового Вавилона. Многоголосье и разнонаправленность улиц потихоньку меняли их в романтических космополитов, благо нефтяникам даже в те времена было позволено многое. Впрочем, больше молчали - слишком дивны и редки были чудные книги из библиотек города Августа, слишком сладок и прян аромат кофе по-венски, чересчур головокружительно вальсова жизнь посреди страны победительных маршей. Уже и свадьбы игрались и первых младенцев с левантийски тяжелыми веками или узкими глазками айнов несли из готического роддома. Прошлое обрастало нежно-розовой плотью - как свежая кожа затягивает ожог. А закончилось все банально. Свежеприбывший горожанин - скопцеватый польский еврей - опознал в новых зданиях силуэты варшавского и краковского костелов, о синагоге не говоря, и тотчас же сообщил куда следует. Архитектора вызвали, допросили, попросили остаться, допросили еще раз... Шел 1952 год. Город Август охватила тревога - сначала смутная и невнятная, после плотная, будто дым от лесного пожара. В очередях шептались, что слышали пушки, разрывы бомб, вой пикирующих бомбардировщиков. Место пражских трамваев заняли танки и броневые колесницы монголов, от деревьев к парадным перебегали хмурые автоматчики. Бессчетные стаи ворон кружились в прозрачном небе, а подвальные крысы ушли из города. Улицы опустели - подселенцы предпочитали отсиживаться в своих крепостях, забивая тоску свистом радио. В ночь с субботы на воскресенье всех жильцов охватила паника. С самых сумерек начались перестрелки, запахло гарью, порохом и разваленным мясом. Мостовые тряслись в лихорадке, ставни хлопали, двери скрипели и ныли. Исход начался чуть за полночь - на машинах и мотоциклах, с тележками и пешком все живые пустились прочь. Многие после не могли вспомнить: зачем, почему поднялись, куда бежали, как очнулись в степи на рассвете. Кое-кто - вспоминать не хотел. Но все поняли, когда архитектор умер - контуры города на холмах заколебались и осыпались, будто песок под струей воды. Говорили, что его расстреляли, но после узнали - ушел сам, в камере, во сне. А обломками здания накрыло уже тело. Там теперь парк - перестраивать побоялись. - А все остальное - осталось? - спросила я, пересаживаясь. Ноги затекли, будто на желтой занозистой лестнице я сидела не один час. - Город не сносили, и он не рушился. Какие-то здания уцелели, какие-то обрели «истинный» облик советских домиков сталинского фасона, что-то безвозвратно перестроили. Старики предпочитают помалкивать, молодежь ничего не знает. Дети догадываются, но с возрастом перестают верить в собственные игрушки... - Значит, вы говорить не боитесь? - В моем возрасте ничего не боятся, девочка - старик улыбнулся еще раз, - А теперь прости - один из моих друзей пришел погрустить о Берлине, в который - в отличие от тебя - так и не смог вернуться. Под ногами заскрипели ступеньки, хлопнула дверь подъезда. Из лестничного окна молочным туманом клубилось утро. Я поддернула рюкзачок и вышла на улицу. Захотелось отыскать солнце, но марь затянула небо вглухую. Искомый дом с башенками виднелся на углу следующей улицы - я вспомнила, что улица Шуберта идет подковой вокруг квартала. Полосатая кошка на тротуаре сонно мыла пыльный, пушистый хвост. Прокатился пустой автобус. Город похожий на Минск и Питер одновременно дремал за моей спиной, город, вылитый Иерусалим спускался с холма Нерештау, город Август улыбался будущему рассвету. И на флаге у входа в мэрию мне почудилось Белое Древо и семь звезд в венце Короля... |
|